Об авторе
События
Книги

СТИХИ
ПРОЗА
ПЕРЕВОДЫ
ЭССЕ:
– Poetica
– Moralia  
– Ars
– Ecclesia
ИНТЕРВЬЮ
СЛОВАРЬ
ДЛЯ ДЕТЕЙ
АУДИОКУРСЫ

Фото, аудио, видео
Пустота: кризис прямого продолжения. Конец быстрых решений1
Тема пустоты, опустошенности, отсутствия смысла, отсутствия будущего – лейтмотив того момента цивилизации, в котором мы оказались. Этому моменту уже почти век. Не задуматься об этом невозможно. Не попытаться ответить этому было бы просто нечестно.

Но отвечать пустоте – задача особая. Можно отвечать даже откровенному злу или заведомой лжи – но тому, кто принял и утверждает всеобщую пустоту, пустоту всего, ответить, по всей видимости, нечего. Это как разговор с магическим зеркалом, в котором все, что отражается, пропадает без следа. Любое наше утверждение рухнет в эту среду, аннигилирующую всякий смысл, оно там заведомо «ничего не значит». Но самым нелепым ответом было бы заявить, что никакой такой пустоты и вообще нет, что все это чья-то злостная выдумка.

Я коснусь сегодня – и, конечно, весьма поверхностно – двух аспектов этой темы: опыта пустоты в контексте одной жизни, одной души – и пустоты как феномена исторического, как болезни нашего времени.

Итак, исторический феномен пустоты. Этот диагноз нашему времени поставлен очень давно: вероятно, в «конце прекрасной эпохи». Опустошенность, обессмысленность, бесцельность, сползающее движение к концу, который тоже ничего не значит. Богатые времена, времена больших событий кончились.

Великие слова других времен,
других событий, явных – не для нас.
Что за победа? Выстоять – и всё.


Р.М.Рильке. «Реквием графу фон Калкройту» (1908)

Об этой опустошенности, о какой-то новой неприглядной нищете говорили все большие художники XX века. Даже конец, к которому идет дело, потерял свой катастрофический или эсхатологический ореол: он представляется ничтожным и бессмысленным, как в знаменитом финале
поэмы Т.С.Элиота:

Вот как кончается свет.
Вот как кончается свет.
Только не взрывом, а хрипом.


Или – лет через 50 – у И.Бродского:

Это хуже, чем детям
Сделанное бобо,
Потому что за этим
не следует ничего.


Т.С.Элиот, один из самых суровых диагностов «новых времен», «модерна», свою первую поэму назвал «The Waste Land»(1922) – пустая земля, пустырь, и следующую за ней – «The Hollow Men»(1925), полые люди. Так что уже почти век, как цивилизация – во всяком случае, авангард цивилизации – смотрит на себя как на «полых людей», а на свой мир как на «пустырь», the waste land. В послевоенные годы немецкий богослов П.Тиллих определил наше время как эпоху «третьей тревоги», тревоги пустоты и бессмысленности2. Вначале это переживание пустоты на месте основополагающих смыслов было крайне драматическим и тревожным, как у Элиота и вообще в модернизме.

Отличие нашего момента, который называется уже постмодернизмом, – удивительное спокойствие по поводу как бы «узаконенной» пустоты бытия. Да, несомненно, все пусто, смысла ни в чем нет, кругом одни видимости, тиражируемые артефакты и симулякры. Люди мы маленькие и пустые (но других, «великих» больше нет, так что и сравнивать не с кем), никакого светлого будущего нет (и хорошо, а то ради этого будущего опять построят лагеря), великого Начала тоже нет («В начале были руины», как полагает один из самых влиятельных мыслителей постмодерна, Ж.Деррида: да, руины и ранние травмы), истины нет (и тоже неплохо: а то за истину придется умирать и убивать), есть только разнообразные дискурсы, и у каждого такого дискурса есть своя если не правда, то объяснимость, raison d’être. Ничего значительного мы уже создать не можем, да и воспринять, кажется, не можем – да не очень-то и хотим. Так и будем жить, реагируя на поток обстоятельств, на «шум времени», заботясь главным образом о сохранении молодости и здоровья. Вот разница времен, высокого модерна и сменившего его постмодерна: тревога ввиду пустоты – и приспособление к пустоте или, как я когда-то это назвала, «усвоение отчуждения». А сама тема пустоты поставлена, повторю, уже очень давно.

Но начну я с пустоты в границах личной жизни. Я думаю, этот опыт – встреча с пустотой, шок пустоты – вообще говоря, неизбежен, это постоянное и, нужно думать, необходимое испытание человека. Вероятно, это соседство с пустотой – о котором чаще всего просто не помнят, но которое иногда обнаруживается со всей своей силой – это соседство и даже родство человека с пустотой входит в то, что называется conditio humana, т. е. в само положение человека в этом мире. В обыденности встреча с пустотой называется скукой,у мистиков – ночью души. Наверное, форм этой встречи еще много, и происходит она с разной интенсивностью, но, мне кажется, речь всегда идет об одной субстанции.

Я не поверю, если мне кто-нибудь скажет, что он никогда – в той или иной форме – не знал этого переживания. Я не поверю и тому, кто пообещает навсегда избавить меня от него: предложит какую-нибудь программу действий, лекарство, психотерапию и т. п., чтобы никогда впредь не встречать пустоты. Я уверена, что ничем другим как иллюзией – или глушилкой, о которой я буду говорить дальше, – такой путь гарантированного избежания пустоты быть не может. Это было бы, вообще говоря, предложение избежать собственной смертности.

И действительно, пустота – самая прозрачная форма греха и смерти (грех, как мы помним, – «жало смерти»); она – передаю стих Бродского в смягченной форме – похуже ада. В любых других дурных проявлениях: в злобе, в насилии, в безобразии какая-то жизнь, но есть. А в пустоте ее нет совсем. Поэтому это самое невыносимое для человека переживание. Из него хочется бежать куда угодно. Как известно, природа не терпит пустот. И человек не терпит пустот. И общество не терпит пустот. И поэтому оно торопится пустоты заполнять.

И вот здесь-то, мне кажется, и заключена самая большая опасность. Не в пустоте самой по себе, которую, уж если она настигла, нужно перетерпеть, и терпение, можно надеяться, принесет плоды; откроются, быть может, новые, неожиданные для тебя смыслы и горизонты. Даже от тривиальной скуки, владеющей современным миром3, не следует бежать опрометью в одно развлечение за другим, как говорил своим американским студентам И.Бродский. Встреча с пустотой – своего рода суд над тем, что с тобой происходит на земле, когда ты вдруг видишь: все, что тебя держало, не имеет никакого смысла. Такое испытание, я думаю, направлено в будущее. Какая-то, может быть, последняя правда навещает нас в этот момент, и мы видим совсем пустым то, что и в самом деле не было совсем полно. Не то чтобы оно было пусто. Но на его неполноту, на его относительную осмысленность можно было закрывать глаза. И вдруг тебе это открывается во всей силе. Здесь и может начаться молитва – как в «Стихах о смертном часе» С.С.Аверинцева, где рассказано о том, как «минет все, что мнилось», как человека покидает вся его мнимость, всё, что «сновидцу наяву снилось»,

И срам небытия обнажится.

Здесь и звучит последняя просьба:

Пустоту мою наполни Тобою.

Зная себя пустым, можно просить о наполнении; если же с тобой и так все в порядке…

Так вот, я думаю, что главная опасность не в самой пустоте – а в том, что ее заглушают. Ее пытаются как можно скорее чем-нибудь закрыть, засыпать, завалить: любой активностью, любым общением, чем угодно; «отвлечься» на что-нибудь, «предпринять» что-нибудь. И такая, «превращенная» пустота, в отличие от первой, уже безысходна. Обращаясь к теме нашей конференции, я бы сказала: противостоять требуется прежде всего глушилкам пустоты. Напомню, что итальянский фашизм и немецкий нацизм возникали как огромная глушилка осознанной и опостылевшей пустоты: как попытка противостоять декадансу позднебуржуазной жизни в новом энтузиазме, в возрожденном героическом «величии родной древности», римской или тевтонской. Этим его вожди и риторы соблазняли самых просвещенных критиков пустой цивилизации, таких как Мартин Хайдеггер и даже Райнер Мария Рильке, который в «Миланских письмах» восторженно писал о Муссолини: «вот истинный кузнец народного духа»!

Наш момент цивилизации действует по-другому. Он отличается тем, что, пожалуй, как никогда, озабочен изготовлением других, «безопасных» глушилок пустоты. Человека теперь зовут не маршировать с факелами, угрожая какому-то «общему врагу» и обещая отдать жизнь за родного дуче, – а всего лишь «балдеть» и «зажигать» на массовых концертах и дискотеках и читать сплетни о поп-идолах, которые отдать за себя жизнь вовсе не требуют. Глушилки издают при этом немыслимый шум и гром, заполняют пространство и время, зрение, слух и все восприятие. Человеку в нормальном состоянии от динамики этих глушилок становится физически плохо. Это ведь не иначе как пытка, вся эта сверхгромкая музыка, весь этот сверхмеханический ритм, весь этот штурм нашего физического восприятия и насилие над ним. Какой же силы должна быть тревога, которую таким образом глушат? Современная индустрия развлечений – неслыханная по размаху – говорит о бесконечных и все более интенсивных попытках заглушить пустоту.

Но развлечения («когда бы грек увидел наши игры!»), я боюсь, еще не самое страшное. Развлечениям отведен какой-то момент жизни, и человек пока еще не заявил, что хочет только развлекаться. Он позволяет себе таким образом, «развлечениями», глушить пустоту в моменты отдыха, в свободные (то есть, пустые) часы, а в остальное время он все-таки занят чем-то другим. Самое страшное, мне кажется, происходит, когда не развлечения, а сама занятость, сама активность, сама деятельная жизнь принимает компенсирующий, «глушащий» характер. Что-то (очень много что!) делается, но делается только для того, чтобы заглушить пустоту. Чтобы сделать вид, что что-то происходит и куда-то движется. Эта активность и называлась в аскете унынием. Мельница крутится, но ничего не мелет. Мы окружены этими пустыми формами: книжки издаются, потому что их почему-то надо издавать; конференции устраиваются, потому что почему-то надо их устраивать и т. д. Бездна пустых форм, которые уже никому не нужны, и которые загромождают жизненное пространство именно в силу своей пустоты. Настоящая, значительная, значащая вещь не заполняет пространство: наоборот, она открывает его, умножает, она выводит на простор. Вот откуда у нас это ощущение загроможденности мира вещами и информацией, как во время пробок на улицах: эти вещи и эта информация пусты. Они лишние. Как пустые и лишние, они занимают место, съедают пространство и время. Непустые вещи не отбирают, а дарят место для жизни: они сами и есть это место. Пустота, о которой мы говорим, – это не какое-то пустое пространство, которое ничем не заполнено: это полное отсутствие всякого пространства для жизни. «Се, оставляется вам дом ваш пуст». В таком доме нечем жить, не в чем жить: нечему отдать себя4.

Это состояние цивилизованного мира, когда пустота, с одной стороны, принята и как бы введена в порядок вещей, а с другой стороны, весь этот порядок вещей только и делает, что пытается ее заглушить и игнорировать, – это состояние ничего не стоит обличать. Современная цивилизация производит столько критики на себя саму, что уже начинают говорить о «потреблении критики» – в ряду других потреблений.

Нашу цивилизацию часто сравнивают с позднеантичным временем, с Римом периода упадка. Непредвзятый человеческий взгляд там так же поражает масштабность пустоты – и характерная попытка заменить смысл величиной и количеством. Остатки римских колоссов, чей уцелевший мизинец больше человека в рост, огромные пустые цирки, которые созданы как будто для ничего, для оскорбительной пустоты зрелищ. Количество и величина на месте смысла – как в нынешних сверх-огромных плакатах. Такой бывает цивилизация в конце: такой материально могучей, такой во всех отношениях богатой и оснащенной – и такой размагниченной. Магнит будущего ее уже не влечет. О сходстве нашего времени с позднеантичным писал греческий богослов Иоанн Зизиулас, отмечая при этом существенное и печальное различие. У идущего ко дну позднеантичного времени был ресурс, еще не использованный, еще не введенный в этот круг, – юное христианство. Оно пришло как ответ и исцеление от всей этой пустоты. А та цивилизация, которая уже век как объявляет себя пустырем, концом истории и т. д., она исторически вобрала в себя христианство, она мыслит себя как постхристианская. Эта культура полагает, что про христианство она уже все знает, христианству ей нечего сказать. Она считает, что это ее прошлое, которое прошло, как все остальное. Мы знаем, что эта мысль ошибочна – но кто докажет это обществу? Христианство было вовлечено в нашу двухтысячелетнюю историю. И если о том, что в ходе этих веков оно дало обществу и человеку, вспоминается редко (вообще говоря, никогда), то все недолжное в истории церкви и церквей поминается без конца.

Да, как поздняя античность, мы пришли к такому моменту, где прямое продолжение выглядит бесперспективным. Какая-то надежда, одушевлявшая все это движение, покинула мир. За обличениями современного общества как общества потребления, как либерализма без границ и т. д., забыто, концом – или венцом – какого проекта оно является. Почему и каким образом дело дошло до этого? Ведь то, что мы видим, есть осуществление очень долгого и, по существу своему, благородного проекта изменения мира к лучшему, которым человеческая история никогда не занималась так последовательно, как со времен европейского Просвещения. Предполагалось устроить мир, в котором человеку будет лучше жить. И лучше совсем не в низком смысле, не в том только, что он будет досыта накормлен, одет и избавлен от тяжелого труда. Он будет свободен, его достоинство не будет унижено, его чувство справедливости будет удовлетворено. Вот тогда, когда все будет для этого приготовлено, тогда человек и раскроет вполне свою человеческую природу. За этим проектом стоит мысль о человеческой природе, которая никогда до этого времени не имела возможности раскрыться вполне из-за непрерывного усилия выживания. Когда человеку будет легче дышать и двигаться, вот тут она и раскроется. И каждый будет писать музыку, как Бетховен, рисовать, как Рафаэль, и вообще осуществлять свои творческие и мыслительные способности. Потому что природа человека, как предполагалось гуманистами и
просветителями, это природа творческая и мыслительная. Творческая в широком смысле. Человек в замысле – гений, и как только внешние и социальные условия будут усовершенствованы, он этот замысел о себе реализует.

Этот проект отнюдь не сорвался: можно сказать, он исполнился. И не сам собой, а огромными общими трудами, с употреблением большой одаренности. Сорвались попытки реализовать его (или нечто подобное) в идеологическом государстве, как в случае советского коммунизма.

Но в том мире, который принято называть свободным и цивилизованным (а с недавних пор также «золотым миллиардом»), он исполнился. Человек – статистический человек – никогда так хорошо не жил, никогда не обладал столькими возможностями, никогда не был так защищен от несправедливости, от болезней, от нищеты, от грубого труда. Венец этого развития, я думаю, – «Всеобщая декларация прав человека», шестидесятилетие которой мы встречаем. Когда читаешь любой из ее параграфов, он звучит, как песнь торжествующей любви – например, «каждый человек, независимо от пола, религии, нации и т. д. имеет право заключать брак по собственному выбору» и т. п. Никогда такого не было. У человека никогда не было большинства из тех прав, которые декларирует современная цивилизация. И не только декларирует: она предписывает их к исполнению. Здесь, я думаю, вершина этого проекта – утверждение достоинства человека. В каком-то смысле это отклик пророчеству Исаии: «Люди будут дороже чистого золота, и мужи – дороже золота Офирского» (Ис. 13, 12)5.

И что же? обнаружилось, что, приобретя все эти условия существования (не только материальные, повторю), человек отнюдь не стал гениальнее и жизнь его не стала более творческой. Наоборот, человек явно стал менее творческим и менее гениальным (во всяком случае, в традиционных областях проявления гениальности). Он не стал писать холсты, как Рембрандт, а стал изготовлять акции и перформансы, а свободное время отдавать таким развлечениям, которые располагаются явно ниже человеческого достоинства. Когда его перестали унижать извне, он стал унижать или снижать себя сам. Это недоразумение породило обратную гипотезу, которую мы теперь нередко слышим от публичных людей: «А может быть, гениальное творчество несовместимо с хорошей жизнью? Может быть, дилемма такова: или лагеря и исторические кошмары – или мирная благополучная жизнь и посредственность?» Легко предсказать, какую из двух этих возможностей выберет статистический современный человек.

Но это мысль не менее короткая, чем противоположная, – и решение не менее поспешное. Ошибка проекта прогресса видится мне именно в том, что это было слишком быстрое решение: сначала создать подготовительные условия для свободного раскрытия человека – а там уж оно само произойдет. Обнаружилось, что такое раскрытие человеческой природы с этими условиями прямо не связано. А работа над условиями жизни из средства превратилось в самоцель, и человечество уже не может перестать «овладевать природой» и делать другие трудоемкие и, как теперь очевидно, опасные для собственного выживания в мире – и выживания мира – вещи. С какими же условиями связано раскрытие человеческой природы, иначе говоря, счастье человека, осуществление человека? Вот это вопрос – и вопрос не для быстрого решения. Но внутренняя исчерпанность огромного исторического проекта «прогресса», неплодотворность и уже явная опасность его прямого продолжения («тупик прямого продолжения», как назвали наше положение ученые на грани тысячелетий) – и при этом невозможность свернуть с этого пути (продолжение технических завоеваний и т. п.) и составляют то переживание исторической пустоты, с которого мы начинали наши рассуждения.

Здесь, напоследок я хочу еще раз остановиться на сравнении нашей цивилизации с позднеантичной. Да, позднеантичная цивилизация, «римский мир периода упадка» многими чертами, увы, напоминает нас. Многими печальными свойствами, которые повсеместно обсуждаются – и часто с несколько истерическим нажимом: рушится семья, рушится нравственность, гибнет молодежь... Все это говорили и в позднем Риме, и так оно в сущности и было. И, тем не менее, в поздней античности были и другие вещи: те, которые тянулись к другому, тянулись к будущему. И они вошли в это будущее. В лице апологетов в богословие вошла греческая философия. В первых христианских памятниках, фресках и мозаиках мы видим продолжение тех же помпейских росписей языческих мозаик. Что-то в позднем мире было, что из общего погибания тянулось к будущему, к другому будущему. К тому, где произошла встреча Афин и Иерусалима, о которой так любил говорить С.С.Аверинцев.

И вот, можно задать вопрос: а есть ли что-то такое и в наших днях, что пригодится для другого, что смотрит в будущее – какое-то новое приобретение, новое знание, новое чувство? И я могу с полной искренностью сказать, что, на мой взгляд, есть. Есть нечто новое, чего не знали даже в те «великие времена», о которых писал Рильке. Чего-то они еще не знали, и мы чувствуем это, когда глядим на них: во всяком случае, я чувствую. И не только я. «О нашей современности принято думать более всего в связи с утратами и деградацией, – писал мне в письме швейцарский художник Маркус Штеффен, – но у нас есть и приобретения. Никогда еще человек не различал так ясно всеобщей хрупкости мира и его всеобщей связности. И, тем самым, никогда не хотел в такой мере избежать насилия – в виде действия, мысли, формы». Вот что мы знаем теперь. Очень небольшую вещь. У нас гораздо больше, чем когда-нибудь, внутреннего неприятия агрессии и отвращения к пресловутой воле к власти. Больше, чем у Бетховена, больше, чем у Рафаэля. Всего другого меньше, но этого явно больше.

Вполне удовлетворит современную душу (о том, что такое современная душа, я сужу, естественно, по собственной) такое произведение, которое никаким образом не агрессивно, которое не проявляет никакого желания властвовать над тобой, а появляется, как нечто открывающее тебе пространство, позволяющее быть как крайне внимательное и бережное. И ту бережность, которую мы сейчас могли бы полюбить, мы совсем не часто встретим во всем, что сделано до сих пор, в великие времена человеческого гения. Это совсем новая задача. И как все совсем новое, она стара как мир. Ее выразил Клодель: «Человек познает мир не через то, что он из него взял силой, а через то, что он ему добавил: себя самого» («Познание времени»). И эта новая позиция, я думаю, и может противостоять пустоте.

Пустота забрала себе все громкое, все большое, все яркое, все властное, все «великое» в старом смысле – но некоторых вещей она не может взять. Каких? Вещей маленьких, неприметных, кротких. Таких, как бережность, нежность, внимание, как чуткость, бóльшая чуткость, может быть, чем прежде: она известна современному человеку. Среди другого: современный человек по-новому чуток к страданию. Он не может переносить те страдания других, которые в прежние времена принимались как вполне терпимые, входящие в порядок вещей (я имею в виду не только корриды и публичные казни). Пацифизм и вегетарианство, «экологическое» отношение к вещам, которые стихийно, как огонь, распространяются среди европейцев, – внешние проявления этого отталкивания от насилия. И для меня эти, почти негативные новые свойства «избалованного» человека благополучной цивилизации – это зерна будущего, из которого может развиться творчество совсем другого типа, величие другого типа. Может, подчеркну. Это не гарантия, а потенция.

(После обсуждения)

Я не хотела бы, чтобы меня поняли так, что эту новую нежность и внимательность я представляю себе на манер позднеантичной. Нет, это другое. То – позднее, изящное, изысканное знание хрупкости бытия, как в помпейских фресках. На нем лежит вечернее, закатное освещение. Прощальная ласка. Очарование обреченного, того, чего завтра не будет. А не будет завтра ничего. И поэтому все становится равно дорогим: малое и большое, полное смыслом и как будто пустяковое. Михаил Кузмин это прекрасно выразил в «Александрийских песнях». Умиление, уравнивающее большое и малое, существенное и несущественное, как в памяти об ушедшем дорогом человеке. Но я-то говорю скорее об утреннем, о сильном – очень сильном начале. Как росток в каком-то отношении сильнее взрослого растения. Сильнее своим ресурсом будущего. Сила бережности и дарения – никак не меньше, чем привычная сила захвата и преодоления. Это великая сила.
2008

1 Выступление на Международной научно-богословской конференции: «Духовное противостояние пустоте в церкви и обществе». Москва, 29 сентября – 1 октября 2008 года.

2 См. работу «Мужество и после него. Заметки переводчика».

3 Теперь она тривиальна, но когда-то, в романтические времена, она посещала только необычайных людей и была едва ли не знаком необычайности: байроновский spleen, бодлеровская l’ennui, онегинская хандра среди незатейливых соседей-помещиков. Из этой-то хандры и скуки («Мне скучно, бес!»), а не из жажды познания, как бывало, Пушкин разворачивает сюжет Фауста. И в этом он сходится с аскетической мыслью о результате уныния как побеге в ложную «заместительную» деятельность и активность (см. иер.Габриэль Бунге. Акедия. Духовное учение Евагрия Понтийского об унынии. Рига, ФиАМ, 2005).

4 Вот замечательное описание воздействия значащей вещи (в данном случае, лекций Флоренского о Платоне): впечатлительный слушатель отмечает главные моменты этого воздействия – прибавление жизни, изменение восприятия зла, явление того, чему можно отдать себя: «Да, этим можно, и должно было, и стоило жить! Я выходил прямо-таки опьяненный, чувствуя и себя причастным в какой-то мере этой поистине божественной жизни. Хотелось жить, созерцать, мыслить, творить. Раскрывались глаза на малейшие детали окружающего мира природы и людей, прекрасное начинало сиять и ласкать своей просветленной ясностью, зло постигалось как тень, как отсутствие прекрасного. Зло переставало угрожать; оставаясь в мире, оно не делало человека безнадежным и беспомощным, наоборот, оно звало к борьбе с ним, к подвигу, к отречению от зла в самом себе для победы над злом в мире. Сколько радости было во всем этом! Как хотелось целиком отдать себя этому дивному миру!» С.А.Волков. Воспоминания о П.А.Флоренском // Символ. № 29. Сентябрь 1993. С. 156.

5 С той разницей, что эту драгоценность у Пророка Исаии приобретают «оставшиеся» после гнева и очищения люди, праведники.
Свобода как эсхатологическая реальность
Европейская традиция дружбы
М.М. Бахтин – другая версия
Мужество и после него. Заметки переводчика
Гермес. Невидимая сторона классики
Героика эстетизма
Письмо об игре и научном мировоззрении
Оправдание права
Морализм искусства, или о зле посредственности
Власть счастья
«Лучший университет»
Ноль, единица, миллион. Моцарт, Сальери и случай Оболенского
Искусство как диалог с дальним
Благословение творчеству и парнасский атеизм
Счастливая тревога глубины
После постмодернизма
Постмодернизм: усвоение отчуждения
No soul more. При условии отсутствия души. Постмодернистский образ человека
Посредственность как социальная опасность
Обсуждение «Посредственности». Вступительное слово
«Нет худа без добра». О некоторых особенностях отношения к злу в русской традиции
Нам нечего сказать?
Цельность и свобода
 Пустота: кризис прямого продолжения. Конец быстрых решений
Символ и сила. Гетевская мысль в «Докторе Живаго»
Наши учителя. Михаил Викторович Панов. К истории российской свободы
Последняя встреча
Учитель музыки. Памяти Владимира Ивановича Хвостина
О Венедикте Ерофееве. Москва – Петушки
Пир любви на «Шестьдесят пятом километре» или Иерусалим без Афин
Несказанная речь на вечере Венедикта Ерофеева
Воспоминания о Венедикте Ерофееве
«Вечные сны, как образчики крови». О Ю.М. Лотмане и структурной школе в контексте культуры 70-х годов
Памяти Ильи Табенкина
Моя первая встреча с Аверинцевым
Моя вторая встреча с Аверинцевым
Сергей Сергеевич Аверинцев. Труды и дни
Апология рационального. Сергей Сергеевич Аверинцев
Рассуждение о методе. Сергей Сергеевич Аверинцев и его книга «Поэты»
Два отклика на кончину
Сергея Сергеевича Аверинцева
Сергей Сергеевич Аверинцев.
Статья для Философской Энциклопедии
Сергей Аверинцев, чтец.
Чтение Клеменса Брентано
С.С. Аверинцев – исследователь христианства
О Владимире Вениаминовиче Бибихине
Владимир Вениаминович Бибихин. Восемьдесят лет
«Михаил Леонович Гаспаров»
Два отклика на кончину
Папы Иоанна Павла II
Ко дню беатификации Иоанна Павла II
О Казанской. Записки очевидца
Orientale Lumen: в ожидании ответа
Солженицын для будущего
Маленький шедевр: «Случай на станции Кочетовка»
О Наталье Леонидовне Трауберг
Иерархичность в природе вещей
«Субкультура или идеология?»
«И жизни новизна»
О христианстве Бориса Пастернака
О служении
Свобода
О протестах и карнавале
Этика, из нее политика
Тайна реальности, реальность тайны
О Заостровье, об отце Иоанне Привалове, о том, что разрушается с разрушением Заостровского Сретенского братства
Ангелы и львы. О книге Антонии Арслан «Повесть о книге из Муша»
Об обществе секулярном и обществе безбожном
Европейская идея в русской культуре. Ее история и современность
Шум и молчание шестидесятых.
Что такое общественная солидарность сегодня?
«Залог величия его». К истории свободы в России
О покаянии и раскаянии
Молчание Светланы Алексиевич и одиночество человека
Работа горя. О живых и непогребенных
«Все новое»
Copyright © Sedakova Все права защищены >НАВЕРХ >Поддержать сайт и издания >Дизайн Team Partner >